Недаром товарищи любили его, как брата, а нижние чины «жалели» и «почитали», как отца родного. Этот немудреный и неученый армейский полковник был такой же простой, как они. Вся философия его сводилась к немногим правилам: не искать ни в ком, а идти всегда прямою дорогою, служа во фронте верою и правдою своему царю и отечеству; дав слово, держать его, в чем бы оно ни состояло; дружбе не изменять; нижних чинов не обижать, потому что «и под сими толстыми шинелями таятся сердца русские, благородные»; дорожить честью больше, чем жизнью; и «всегда с охотою умереть для пользы отечества». Горячих напитков не употреблять, а «в картишки — можно, особенно ежели по маленькой».
Было у него еще что-то не входившее ни в какие правила: когда он видел или только слышал, что сильный обижает слабого, с ним делался припадок бешенства — «родимчик», как шутили товарищи.
Отец его после 50-летней непорочной службы был оклеветан Аракчеевым и лишен государевой милости и сослан в Сибирь. Когда Булатов сын узнал об этом, им овладело бешенство и он решил «вступить в заговор» (хотя ни о каких заговорах тогда еще не слыхивал), чтобы отомстить Аракчееву и, может быть, покуситься за жизнь самого государя. Эта безумная мысль исчезла вместе с «родимчиком»; но что-то осталось от нее, чего он и сам не мог бы выразить словами…
Осенью 1825 года Булатов получил трехмесячный отпуск для раздела имущества после смерти отца и из г. Керенска Пензенской губернии, где командовал 12-м егерским полком, приехал в Петербург.
Однажды в театре встретил он Рылеева, своего товарища по I кадетскому корпусу. Рылеев был человек осторожный; но, верно, заметил что-то в словах или умолчаниях собеседника, что побудило его закинуть удочку. Тут же, в театре, он отвел Булатова в сторону и «потихоньку, с усмешкою» (усмешка эта запомнилась ему — должно быть, не понравилась) сообщил, что в России существует заговор, вот уже 8 или 9 лет, и «в будущем году будет всему решение».
«Признаюсь чистосердечно, — вспоминал впоследствии Булатов, — я не поверил ему и полагал, что подобные разговоры не что иное, как болтание молодых людей, которое вошло в моду в столице».
Но, может быть, все-таки сердце у него сильнее забилось, может быть, вспомнилось ему, что он чувствовал в минуту бешенства — «родимчика» — за неотомщенную обиду отца.
Он ничего не ответил Рылееву, больше не видался с ним и забыл или старался забыть об этом разговоре. Торопился кончить дело о наследстве, чтобы вернуться в полк.
27 ноября получено было в Петербурге известие о кончине императора Александра Павловича. Россия присягнула Константину I. Но манифеста от нового государя не было, и ходили слухи, что дело неладно: Константин от престола отрекается. Наступило междуцарствие.
Снаружи все было тихо, но внутри смута. Если бы Константин отрекся, то Николай воцарился бы. А его не любили: говорили, что он «зол, мстителен, скуп, на немца похож и окружен будет немцами»; а пуще всего боялись, что при нем останется в прежней силе Аракчеев или дух аракчеевский и что это гибель России.
Смута была внизу, в народе, и еще большая смута вверху, у престола. Курьеры скакали из Петербурга в Варшаву, из Варшавы в Петербург, но все без толку. А злые языки говорили, что «корона русская ныне подносится, как чай, — и никто не хочет; с головы на голову перебрасывается, как соломенное колечко в детской игре — серсо».
Булатов, как все желавшие «пользы отечества», Николая не любил. Что если он воцарится? «За царя и отечество» — всегда звучало для Булатова единым верным звуком, а теперь — двойным, фальшивым, как стекло с трещиной. За царя против отечества, за отечество против царя — может ли это быть? И если может, то как разделить их? Как сделать выбор?..
6 декабря, в воскресенье, в день тезоименитства Николая Павловича, Булатов обедал у лейб-гвардии гренадерского полка поручика Панова в компании военных, большей частью незнакомых ему людей.
Несмотря на правило не пить, пришлось выпить: сначала за здоровье двух старых гренадеров, тех самых, которые вынесли его из огня под Смоленском; потом за весь их полк, в котором он служил в 12-м году; и наконец за невесту хозяина; он при этом пил из башмачка невестина.
После обеда начались «разговоры очень вольные», как Булатову казалось, «не для чего более, как для выказки своего ума». Он отозвал Панова и просил унять молодых людей, которые «врут вздор» и могут за это пострадать невинно.
Когда Булатов вернулся к собеседникам, речь зашла об Аракчееве. Один молоденький артиллерийский поручик начал говорить в пользу Аракчеева. Булатов заспорил с ним, вспылил и наговорил ему дерзостей.
— Желал бы я, сударь, чтобы вы сами были Аракчеевым: тогда услышали бы от меня всю правду! — сказал Булатов, чтобы кончить разговор. Но противник его согласился быть Аракчеевым, и Булатов облегчил сердце, выругал его как следует. Тот не обиделся — только рассмеялся. Булатов на минуту затих и посмотрел на него с удивлением. Все еще не мог успокоиться; к тому же, с непривычки, чувствовал, что выпил лишнее.
— Аракчеев, потеряв любовницу, забыл о пользе отечества, — начал он опять, — а по моему мнению, человек, пекущийся о пользе отечества, не должен жалеть о собственной жизни своей…
Эти два слова — «польза отечества» — повторял он упорно и мучительно, как будто вдумывался в них, хотел и не мог что-то понять.
Потом вдруг взял в руки пистолет, пустой или заряженный — не знал; и даже не помнил, как он очутился в руках его.
— Вот, друзья мои, — сказал он, приставляя дуло к виску, — если бы отечество для пользы своей потребовало сейчас моей жизни, — и меня бы не было!