Невоенный дневник. 1914-1916 - Страница 6


К оглавлению

6

Письмо так безграмотно, что трудно не только понять, но и прочесть. Чудовищные иероглифы, детские каракули о глубочайших вопросах метафизики, мистики — о жизни, о смерти, о Боге, о вечности.

Несмотря на безграмотность и косноязычие, иногда вдруг страшная сила языка, но какая-то не личная, а общая, стихийная, как в древних былинах, сказках и песнях народных. В отдельном голосе — гул голосов бесчисленных. Сила стихийная, бессознательная. Кажется, сознай себя пишущий «писателем», и все исчезнет, растворится в полуинтеллигентной, полуграмотной тусклости.

Письмо — загадка почти неразгаданная, клубок мыслей и чувств, в котором все концы и начала спутаны. Но, может быть, в этой путанице — иной порядок, в этой бессвязности — иная связь, в этой безграмотности — иная грамота, не наша, не интеллигентская? Может быть, этот человек, «прислушивающийся к шуму за дверью истины», — мудрец?

«Жизнью смерть страшная». «Все непонятно, все плохо, все хорошо». Не напоминает ли это изречения полумифической древности, какого-нибудь Анаксагора или Гераклита Темного? Слова — как монолитные глыбы, тяжкие, цельные, нераздробимые, вечные.

А на обыкновенный интеллигентский взгляд — обыкновенная безграмотность, дикость, юродство и невежество. В недавнее прошлое иного взгляда и быть не могло; сейчас — может быть. А какой из этих двух взглядов глубже проникает в реальность «реальных людей, добывающих хлеб трудом и смертью», — это еще вопрос.

В 1907 году Архип посетил Толстого. Вот как он описывает это посещение.

«Шел в Ясную Поляну пешком, верст 50 сделал и очень устал. Долго дожидался в саду, под деревом; весь промерз на холодном ветру. Стемнело. Вдруг застучали копыта и въехал граф в своей натуральной форме. Кликнул служителя, быстрой своей ухваткой слез, отдал лошадь. Я ему поклонился, и он кланяется. Спрашивает жалостным голосом: „Что нужно?“. Я говорю: „Ничего. Я посетить вас пришел“. Граф продолжал спрашивать, какого уезда да к чему пришел. Я заторопился сказать, что мог: что читаю я много и из чтения вижу, что мне будто нужно необходимо вас видеть.

— Что читать? Зачем много читать?

Только я хотел ему в двух-трех словах объяснить, как после этой минуты и говорит граф:

— Раз у тебя нету ничего до меня, то прощай.

Поклонился низко и пошел в теплое место своего дома. Я приподнял шапку с опозданием от моей неожиданности. Так он ушел от меня со своей отверженностью».

В чем именно «отверженность», объясняет Архип довольно отчетливо.

«Я графа Льва Николаевича очень жалею, так как он в книжках писал, что надо все переделать, а как переделать — не знал да, по видимости, и теперь не знает. Советует самовольно и покорно положить оружие и чтобы как где кто есть, там бы и оставался и книжки не читал. Он, конечно, во всем всегда был обеспечен; думаю, трудней, если б он был пролетарием и день цельный за хлеб сухой, на морозе рукавицей нос бил, чтоб не зяб. Ну, однако, не избежал и он страшных мук о жизни, когда хотел убить себя. После он себя успокоил, положил оружие и говорит: не жди, когда будет всем хорошо, а всегда так будет… Успокоил себя, что неизвестно, зачем человек на земле… А теперь его еще жальче, чем когда мучился. Ему теперь ни к какой душе пути нету, потому что он сам по себе, а мы сами по себе. Он велит не знать, а человек не может этого. Он в себе муку задавил и отошел на свое место; однако, думаю, ему там не радостно, а только старается вид доказать, что успокоил себя. Я, уставший было, в холоду, — и то мне радостнее перед ним было. А то вот еще по тюрьмам многие товарищи сидят, так, думаю, и им отраднее» («Архип у Толстого», 3. Гиппиус).

Первое письмо Архипа от 1907 года, последнее — от 1914. Но как будто ни в нем самом, ни вокруг него ничего не изменилось за эти семь лет. И, кажется, если бы не семь, а семьдесят или семьсот лет прошло, он писал бы все то же о том же. Как будто нет для него нашего отдельного, личного времени, коротенького века человеческого, а есть только общая вечность — века жизни народной; как будто, живущий под «властью земли», вечной, недвижной стихии, он и сам недвижен и вечен.

Но это только на первый взгляд, а если вглядеться пристальнее, то и в Архиповой недвижной вечности что-то движется, меняется в соответствии с нашим коротеньким веком интеллигентским, с нашим движением общественным.

«Во мне последнее время произошла некоторая перемена», — замечает он. В чем же эта перемена? За эти семь лет он понял окончательно то, что начал понимать еще тогда, в 1907 году, после посещения Толстого, — понял, что христианство и толстовство не одно и то же.

«Толстой не мог молиться, не мог и я молиться. Сколько раз приходило в голову, для чего Христос молился. А Христос — не Толстой и не я: он не прижимался к жизни, боясь смерти, потому что знал ее. Он все знал, — почему и называется у нас Богочеловеком… А кто мы с Толстым? Испугались жизни, как затравленные зайцы… Нам, простым людям, „реальным“, в силу необходимости надо держать руку под козырек, говорить, как дурак Средневековья: „никак нет“, „точно так“. А пущай из нас кто захочет хоть Толстого осуществить, какие начнутся мытарства! Не облегчит себе жизнь, а хуже будет жить в рабах».

«Осуществить Толстого» — не знать, не желать, не думать, «успокоить себя, задавить в себе муку», сказав: «не жди, когда будет всем хорошо, а всегда так будет», — это и значит «жить в рабах». Но этого человек не может, этому и Христос не учил. «Душа просит истинной свободы, слышит, есть вода живая, от какой жажды не будет».

Нет, недаром прошли для Архипа эти семь лет: он жил в них верой, что восторжествует правда Божья — «правда моя, и всего русского народа, и всего мира». А что свобода и есть «правда Божья» — это он тоже понял окончательно.

6